Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Русский язык»Содержание №36/2004

ШКОЛА. УЧИТЕЛЬ.  УЧЕНИК
К дню учителя

Елена Алексеевна КантурВ начале этого года Елене Алексеевне Кантур, московской учительнице, исполнилось 80 лет. Когда-то я работала с ней в одной школе; там все любили ее – яркую, красивую, блистательно остроумную, замечательную рассказчицу. О ее судьбе мы, молодые учителя, знали мало, расспрашивать стеснялись, хотя очень хотели.
Сейчас Елена Алексеевна давно на пенсии, овдовела, живет одна в маленькой квартирке, почти не видит, передвигается на костылях, но по-прежнему очень красива, громко смеется, не жалуется, любит вспоминать смешное и отлично рассказывает. Публикуем запись отдельных ее рассказов.

Н.Ш.

 

Елена КАНТУР


И до сих пор ее обожаю, несмотря на все муки…

Про родителей, про детство

Жили в Новосибирске. Отца послали туда на работу. У него была какая-то высокая должность инженерная на транспорте. Мама преподавала французский и немецкий. Мама, занимаясь языком, понимала, что это почти никому не нужно в те годы. Правда, в Кузбассе было много инженеров, которые уезжали за границу; их нужно было подготовить, с ними мама занималась. А когда появилось радио и можно было ночью вдруг услышать Францию, Германию, крупное начальство приглашало маму, просили, чтобы был прямой перевод.

Страшное началось гораздо раньше, чем мы привыкли думать. Я хорошо помню такой эпизод. Я тогда в 4-м классе училась, наверное. Был у меня приятель, Венька Моторин, такой рыжеватенький, коротенький мужичок. И он меня любил, и мы так были дружны и неразлучны. Вечно на лыжах гоняли. У него был крючок, чтобы к машинам прицепляться, а я плакала без крючка. И мне крючок сделали. Только я не могла отцепиться. А машина едет с безумной скоростью, километров 20 в час.

Так вот, я помню, что мы катаемся с горки на коньках, я слетела вниз, а Венька нет. И я кричу сдуру: «Венька пренцо... до мне». А бабушка здесь была, и дома говорили по-польски (у меня мама – полька). Бабушка сверху: «Доле мне не надо говорить». А я ей снизу кричу: «Бабце, венце не бенди!» (Бабушка, больше не буду!) А мама говорит: «Конспираторы...…».

– А польский-то чем был плох в 30-е годы?
– Все было опасно, кроме русского.

А в январе 1937 г. появилась статья в газете, целый подвал, которая кончалась словами: «Кантур – друг шпиона Гензеля».
– А Гензель – это кто?

Учитель биологии. Папин товарищ, с которым семьями были дружны всю жизнь и до сих пор дружим, говорил: «Слушай, давай уедем отсюда». И он уехал, собрал семью и уехал на Кавказ. Отец остался, сказал, что он не собирается сдаваться, он попытается все восстановить.

А накануне – интересный эпизод. У папы был друг, по возрасту его намного моложе. Он в Москве работал после МИИТа. У него только что родились ребята, двое мальчишек было. И вдруг отец пришел к маме и говорит: «Виктор к нам приедет, пока будет жить у меня в вагоне». (У отца был такой небольшой, теперь таких уже нет, старый-старый вагон, сзади была открытая платформочка. Четырехместное мягкое купе и большой салон, где можно проводить совещания. Он мог к любому поезду подцепиться, куда угодно поехать. И в каникулы иногда я с ним ездила.)

А случилось вот что. Виктор был ночным дежурным по МПС. И ночью кто-то подключился и что-то спросил. А тогда вся Москва пела «У самовара я и моя Маша». И Виктор пропел: «У самовара я и моя Маша». А подключился, оказывается, Каганович. Через неделю Виктора отправили в Новосибирск. <...>

И в канун Нового года, это я помню, пришел Виктор, здоровый, молодой, ему было лет 30, может быть. И маме говорит: «Посмотри», – а на нем дурацкий пиджак, такие никто не носил, – распахнул и показывает: здесь – рукавицы, а здесь носки шерстяные. «Пригодится», – говорит. С собой носил. А после Нового года, через неделю, мы его уже найти не могли. Исчез, и больше его никто не видел. Пропал. Отец мой что-то пытался <сделать>, барахтался, надеялся, что он вылезет из этой проблемы. Это длилось несколько месяцев. Я помню, это были жесткие годы.

Сейчас невозможно в этот психоз поверить. Жили в атмосфере того, что вокруг враги. Везде предательство. Везде полно мерзавцев. И все их искали везде, где только можно. Это я помню. Наши детские тетради были большего формата, чем сейчас. Они были шире и крупнее. И это место, где записываются твои данные, было на картинке на какой-нибудь пушкинский сюжет – обыкновенный графический рисунок. Но при желании там можно найти так же, как в облаках, все, что ты хочешь. И все сидели с лупами и рассматривали, каждый искал фашистский знак, или имя Гитлера, или еще что-то такое. И все находили, и все видели, и все понимали, что и здесь, и сюда пробрались. А я была ребенок. В 6-м классе училась или в 7-м. Мне, конечно, тоже было интересно посмотреть, что там, но я никогда ничего не находила.

  •  

Это были ужасные годы. Жуткий ночной обыск. Полно было литературы иностранной, забрали все, ничего не понимая. Зачем она им нужна? Сжечь только и выбросить. Кроме того, было много писем дедушки, прекрасно написанных, на прекрасной бумаге. Бабушке были написаны великолепные стихи по-польски – мама их берегла. И это все забрали. И до четырех часов утра...

Что такое февраль в Сибири, объяснять не надо. У нас была хорошая двухкомнатная квартира, мы быстро попросили соседку, чтобы она продала все, что можно продать, забрали то, что необходимо. И приехала к нам мамина даже не подруга – коллега. Она немка была. Но немка еще с тех допетровских времен – Кин Анна Дмитриевна. Она сани привезла, маме говорит: «Собирай Люльку – и ко мне». У нее была маленькая двухкомнатная квартирка в бараке, мы в ней жили. Барак был небольшой, такие часто строились до войны для рабочих. Они были очень теплые, удобные, из хорошего дерева, четырехквартирные. (В 38-м году, уже после Ежова, стало легче. И маме даже дали маленькую комнату. И мы въехали в нормальный дом.)

Мы остались с мамой вдвоем. Значительно позже передо мной извинились. Сейчас даже выплачивают что-то...
– А вы не знали, что отца расстреляли?
– Нет, нам говорили сначала 10 лет без права переписки, потом 15, потом 25…...

А потом, это уже было после съезда <XX>, меня пригласили в приемную Верховного суда, это на задах у «Детского мира», на улице Пушечной. Я приехала туда, женщин там не было. Там были мужчины. Но лучше бы я не видела этих мужиков. Это были такие рыдания. <...> Получала документы. <...> Мне сказали, что отца расстреляли сразу. Очень вежливо, прямо с сочувствием...… (Плачет.)

Студенческие годы

В Томском университете все были распределены по преподавателям (так как нас оставалось мало), они были как классные руководители. Потому что мы, голодные и уставшие, нуждались в какой-то поддержке <Шла война>. У меня был молодой, ему лет 30 было тогда, профессор, я не помню его фамилию. В первую же сессию я ему сдавала экзамен, ответила, а он, не поднимая головы, продолжает со мной разговаривать. Говорит: «Знаете, Лена, вам надо менять факультет. Вас не возьмет ни один университет на работу, через 2 года считайте, что вы без профессии». А я была на классической филологии. Древние языки только в вузах преподают. Поэтому мы договорились, что я уеду, а приеду – сдам за 1-й курс, а потом перейду в пединститут. А уж после него буду учить, кого хочешь.

В Московском государственном педагогическом институте им. Ленина у нас были Крючков, Светлаев, Земский. Светлаев – аристократ и вел себя с нами всегда аристократично. Крючков был умный мужичок, толковый, ловкий, простецкий, понятливый, и ему можно было все объяснить. Земский мне казался старым, древним; ему лет 40 было. Он ходил в военной шинели и был всегда раздражен. У него, наверное, болела печень. И мы, дуры, со старославянским. Он нас выгонял вон, как щенков. Я долбила, долбила этот старославянский, все эти аористы выучила хорошо. Когда я подошла к двери, оттуда летела Оля Орловская, самая умная наша девочка, вылупив глаза, а вслед крик Земского: «Орловская, попугая легче обучить!».

Случилось так, что я ему ответила на все вопросы. Абсолютно. Он поднял очки, брезгливо на меня посмотрел, не стесняясь, и сказал: «Кантур, вы умнее, чем выглядите». (Смеется.)
Я до сих пор думаю, что это – хамство или комплимент? (Смеется.)

  •  

Однажды нам дали вместо сахара американский кофе. Это было так вкусно, он был сразу с молоком и с сахаром. И мы сразу все 400 граммов сожрали. Ночью вышла в коридор, смотрю – а везде горит свет. Тогда только синий горел. И в этом синем свете плавают полуживые фигуры: спать никто не мог. Засыпали только через день или через два – на лекции, на экзамене.

Нас четверо в комнате. Дежурный получает хлеб на всех. И если попадается горбушка, она идет по очереди. Весь хлеб съедался сразу под одеялом. Здание общежития за все 4 года не отапливалось ни одного дня. И институт ни разу не отапливался. Профессор приходил, снимал шапку, здоровался и надевал опять. Все сидели с опухшими руками, записывали лекции.

А тут рядом Новодевичье кладбище, и часто кого-нибудь из начальников больших хоронили или кого-нибудь из героев – с музыкой. И весь курс всегда вставал, а профессор всегда снимал шапку. Это я хорошо помню.

  •  

А однажды было объявление. «Будет новогодний бал, работает раздевалка». (Мы прямо взбесились – такое смешение стилей: бал – и раздевалка). А для этого мы должны были прийти помочь попилить дрова, перетаскать. Но шли, тогда были молоды. Главное – только чтобы туфли были. А все остальное – телогрейку надел, телогрейку снял, причесался и пошел. Я тоже работала на этом балу. Отработали свое, потом пошли в зал. За мной ухаживал какой-то молодой офицер. Там полно было офицеров, потому что вокруг академии. Он со мной танцевал и говорил мне приятные <вещи>. Потом прозвонил звонок, он схватил мой номерок и убежал. Я подошла, смотрю, он там с кем-то брешется, грубо говоря. Я подошла, смотрю, это мой пиджак, <...> мой, я протянула руки, но мне никто не надел мою телогрейку: он сбежал. Так плохо отнесся к телогрейке...

  •  

 Мы подружились с французами, ребятами из эскадрильи «Нормандия». Их начальство даже захотело на нас посмотреть, чтобы понять, кто мы такие. Очень хорошие, веселые были ребята. А когда они уезжали на фронт, оставили нам в подарок чемодан – мягкий, как сейчас делают (тогда-то были фанерные). И весь этот мягкий чемодан полон добра мужского. Там были какие-то пасты, кремы, запахи у них великолепные, но для чего – неизвестно: то ли зубы чистить, то ли ботинки. Мы же раньше чем ботинки чистили, тем и зубы, одной и той же пастой. Потом пачка носовых платков, с каймой, красивые, разного цвета. Мы долго думали, что делать, потом на 4 части каждый платок порезали, сами обвязали. И у всех было по 12 разных платков. Мы очень гордились.

А потом была еще такая история. Когда де Голль сюда приезжал (в шестьдесят каком-то году, не помню в каком), Дмитровку в порядок стали приводить и этот старый дом, где посольство. Вся Москва ждала приезда де Голля. А мы, нас человек 5, отправились в Крым. Мы доехали до Орлиного и начали спускаться к лиману. Раньше там была застава военная, ее только сняли, и там еще никого и ничего не было. Поэтому у нас была у каждого своя скала, у каждого свой кусок берега, свои реликтовые деревья и три совершенно плоские скалы. А кругом каскад камней после давнего землетрясения. Мы еще палатку не поставили, а уже ночь. Сидим на тропе и слышим: кто-то идет, нас ищет. Оказалось, что это местные писатели. Они сели к нашему столу, мы их накормили чем могли, начался обычный туристский треп. Потом узнали, кто мы, откуда, расспрашивали про Москву. Мы начали рассказывать про то, что Москва встречает де Голля, и я вспомнила тогда наших ребят из «Нормандии» – я помнила какие-то мелочи тогда. Один из них наутро пришел и говорит: «Повтори-ка ты мне все, что ты знаешь. У меня такой материал возьмет любая газета, сейчас я могу заработать». Он задавал мне вопросы, а я отвечала, что помнила. Потом он говорит: «Лен, ты знаешь, никак не соображу, как назвать эту штуку». Я говорю: «Старуха Изергиль». (Смеется.) Кругом же море.

Про мужа Виктора Фадеевича Щукина. Болезнь

Щукин был связан с мобилизационными перевозками и с белорусской дорогой. Это сейчас все большое начальство начало летать на самолетах. А раньше были специальные вагоны, специальный поезд, а за состояние электровоза отвечал Витя. И я думаю: «Господи, я столько уже намыкалась, натерпелась и еще на него это перенесу». Я точно знала, что, во-первых, придется менять работу, во-вторых, ее еще придется искать, в-третьих, опять не будет никакой квартиры. Просто мне было страшно. И я сказала, что не буду регистрировать брак, пока...… Я почему-то все надеялась, что должны быть изменения после войны.

Приходила к нам дочка одной нашей учительницы, когда готовилась поступать в пединститут. Мать просила: «Посмотри, помоги». Девка была умная. Все у нее было хорошо. А что сказать ей про Витю? Ей сказали, что это брат мой. И брат ужасно ей понравился, и мы не знали, что делать. (Смеется.) И решили не говорить. Вот такая была смешная ситуация.

А расписались мы потом уже, когда я получила реабилитацию.

  •  

 Мы прожили 50 лет. Я в больнице лежала. Прихожу домой, смотрю – Щукин повесил мой портрет. (Когда-то, еще давно, когда я только вышла замуж, моя подруга написала маме эту штуку. Слабая, можно сказать, ученическая работа. Но мама все равно ее держала на антресолях.) «Ленка, – говорит, – ты встанешь, ты здесь хорошо выглядишь, ты здесь здоровая. Ты говори себе каждое утро: “Доброе утро”, – и будешь самым здоровым человеком». Я с удовольствием смотрю на этот портрет.

  •  

Доктор сказал, чтобы я ни шагу без палочки. Мы собираемся к врачу. Я ту ведомственную поликлинику знаю, всех врачей – все знакомые там. И я начинаю рыдать, просила его – бесполезно... А муж говорит: «Знаешь, неплохо, когда баба с клюкой, – плохо, если баба на метле».

  •  

Я четыре года на костылях, ходила легко... Ко всему можно привыкнуть. Вместе с этим начала терять зрение – упала, расшиблась, синяк на лице огромный. А нужно к врачу. Как всегда, коридор из баб сидит.
– Виктор Фадеевич, откуда ты ее, такую?
– Из вытрезвителя.
(Смеется.)

Про школу, про работу

Я работала один год в Сибири, а потом в Москве. Уже не так страшно было. Но все-таки с работой плохо – не попасть никуда. У меня полно знакомых было. На радио предлагали. <...> Была передача «Знаменательные даты», дали мне какую-то работу и сказали: «Хорошо, берем стажером», – а через некоторое время: «Извините». Один знакомый военный сказал: «Лен, да на нашу кафедру возьмут». Это в Политакадемии. Я сказала: «Знаешь, ты сходи сам, и если да, то я пойду. Если нет, то от тебя-то мне нормально услышать. А от этих я уже больше просто не могу». Ушел – и все ясно. И так везде, куда ни сунься.

– То есть вы в школу вынужденно попали? Никуда больше не брали – и...
Да. Смолоду казалось, что ты можешь больше, чем просто школа. Хотя, я думаю, что как раз в школе-то нужно было гораздо больше, чем я могла вообще. Гораздо больше нужно.

Я так думаю, что я плохой литератор. Я и русский язык плохо знаю. У моего мужа была совершенно удивительная грамотность. Писал безошибочно. Я от зависти подыхала. Я без словаря ничего не могу – должна разложить слово и высчитать его. А запомнить, просто запомнить я не могу – этой благодати не имею.

Ученики приезжают... каждый год обязательно, это бывает чаще всего осенью, человек 6–7 каждый год. Это выпуск 60-го года. Еще приезжают, теперь уже больше звонят, это выпуск 53-го года.

Это были удивительные классы, которые я не могу сравнить ни с какими более поздними. Послевоенные первые. Именно до 60-го года. Исключительные, дальше хуже было. Я не знаю, чем это объяснить. Но тот класс, о котором я говорю, что 5–6 ребят приезжают, – это почти все ученые. Все со степенями, все с каким-то большими интересами. Удивительно много было талантливых. Там были и такие, которые сорвались, спился очень талантливый парень. Но много было очень сильных. И между собой они дружны. Вот то, что сейчас потихоньку почему-то исчезает из школы.

Тут ребята собирались, говорят: «У нас был единственный учитель литературы, который занимался с нами архитектурой». Они должны были знать, что такое база, каннелюры, колонна, антаблемент, квадрига, фриз. Я сказала: «Чтобы дураками не выглядели. Когда речь идет о таких вещах, вам должно быть понятно». Рисовали, приносили мне эти рисунки на ватмане.

Мне хотелось очень много сказать. Очень многое хотелось, очень было обидно, если меня не хотели понять, не хотели знать, не хотели взять то, что им дают. И это постоянное все время желание отдать.

Отдельных случаев не помню. Ну, вот. «Елена Алексеевна, Борьку бьют!». Я знаю, что Борька драчун, я с третьего этажа – пулей в эту самую драку, чтобы их развести…...

  •  

Вот звонят...… Господи, ведь спать невозможно было. (Это в день рождения.) Звонили из Израиля, из Америки и еще раз из Америки. И я говорю: «За что же? Ведь столько лет прошло. Да за что же?». Они говорят: «Значит, было за что». За что – не знаю. Абсолютно не могу сказать. Ничего не могу сказать, кроме того, что всю жизнь проработала в школе и до сих пор ее обожаю, несмотря на все муки.

 

Рейтинг@Mail.ru
Рейтинг@Mail.ru