Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Русский язык»Содержание №40/2004

РАБОТА НАД СЛОВОМ

Лев ОЗЕРОВ
Подготовка текста и публикация
С.И. ГИНДИН


Угол шара

Воспоминания о В.Б. Шкловском

<Знакомство>

Виктор Борисович ШкловскийМы знакомились неоднократно, не менее четырех-пяти раз. Виктор Борисович Шкловский меня не запоминал. Как выяснилось, он не запоминал и других.
И вдруг запомнил. Это случилось, когда я резко ему возразил. Решительно ему возразил. Теперь не могу восстановить, о чем шла речь. Важно здесь то, что возразил. И Шкловский посмотрел на меня в гневе. Сжав губы, глядел исподлобья – долго и угрожающе. Он готовился к прыжку или удару. Ступенчатый его затылок трясся. Опытный драчун. Кулачный боец новой русской литературы.
– Молодой человек, сейчас я вас нокаутирую. При свидетелях. – Он произнес эту, вероятно, уже обкатанную фразу с удовольствием и иронией.
И он запальчиво, увлеченно и умело стал меня опровергать. Он не просто возражал. Он ликовал и улюлюкал, он готов был броситься на меня и растерзать. Он ходил взад и вперед, учащенно дышал. Но, исчерпав доводы, устал, наклонил набок голову и улыбчиво протянул мягкую руку. Рука была не просто мягкая, она была ватная, пушистая.

<Шкловский – гид>

Мы пошли по Москве. Здесь я убедился в том, что Виктор Борисович знает не только имя, но и отчество, и фамилию каждого примечательного московского дома. Его историю. Его начало. Его хозяев и жильцов. Чем старей дом, улица, площадь, тем больше он знал о них, тем больший интерес они представляли для него. Тем весомей говорил о них. В Шкловском жил гениальный, но не получивший признания гид.
– Мы стоим на болоте, по краям которого были деревянные мостки, – вращаясь вокруг своей оси и упираясь ногами в асфальт, говорил Виктор Борисович. – Эти дома сменили в восьмидесятых годах прошлого века лабазы, принадлежавшие трем купцам, скажем, Ляпкину, Тяпкину и Модестову. Вы, конечно, обратите внимание на Модестова. Вы все равно не запомните фамилий. О них я скажу отдельно. Это может стать книгой. Но мне сейчас не до нее. Пошли! Мы идем по костям предков. Вы этого не чувствуете, потому что не знаете. Незнание избавляет от мучений. Поэтому блаженны невежды. Все забыто. Все забывается. Пошли!
Глубокой ночью я уже едва стоял на ногах, а Виктор Борисович взлетал по лестнице на пятый этаж какого-то дома в Козихинском и упрямо и бодро протянутой вперед рукой приглашал меня увидеть церковь, которой давным-давно уже не было. Княгиня Волконская и посетители ее салона въезжали вот в эти ворота. Не в эти – другие. Это были настоящие ворота. Здесь был сад. Потом пришел купец Елисеев. Сейчас гастроном, воры, преступники. Запустение.
– Я читаю Москву, как книгу. Следуйте за мной. Читайте вместе со мной и не уставайте.
Пробежка по столице завершилась на рассвете.
– Наши гиды знают первый слой, в лучшем случае второй. Надо пробираться к началу. Слоев много. Я их читаю.

<Мастер беседы>

Шкловскому нужен был спутник. Спутника он мгновенно превращал в собеседника. Даже в том случае, если собеседник был молчалив. Он любил беседу. Любил диалоги, которые мастерски превращал в монологи. Он солировал. Соло его, нарастая, длилось долго. Слушать Виктора Борисовича было упоительно и зело полезно. Его монологи следовало записывать. Но мысль о записи, как всегда, приходила либо до беседы, либо после нее, как у всех или почти у всех современников.
В разговоре он раскатывал материал, растирал краски, вспыхивал и сам любовался этими вспышками. Это была работа. Улыбка Будды трепетала на его губах и на его затылке, по-своему повторявшем губы.
Тамада? Нет. Гид? Нет. Профессор на кафедре? Нет. В нем навсегда поселился бродячий дух застольной затянувшейся за полночь беседы, он был неистощим. Кажется, сказал все, и вот в передней, уже после прощания, он высказывал главное и озадачивал. Сам-то засиживался до утра, диктовал, записывал. Все колеса раскручены. Писатель может отправляться на прогулку. Вернется – колеса продолжают крутиться, пишущая машинка сама выдает текст. Такое впечатление от Шкловского после беседы.

<Шкловский – спорщик>

Выражение лица Шкловского бывает спокойным, затылок беспокоен. Затылок тих, лицо тревожно. А то, бывает, и лицо, и затылок, и вся голова в гневе. Ярость проступает в чертах головы. Шар обнаруживает угловатость.
Видел, как голова готова принять удар, вернее, готова кого-то или что-то таранить. Шкловский принимает позу кулачного бойца.
– Оратор взялся нас обучать. Обучать, ничему не научившись. Сейчас он пожалеет, что с такими данными рискнул выступить здесь. Мы давно знаем этого человека. Его беда в том, что он во всех случаях жизни правильный. Он обречен на такую, с позволения сказать, правоту. Правотослужбист. За ней раболепие службиста и отсутствие своего мнения. Он плохо окончит свои дни. Окончит дни свои, ни разу не почувствовав себя свободным. Жалкая участь...
Не ручаюсь за стенографичность этого зачина речи Шкловского, но смысл верен. По ходу дела Шкловскому становится жаль оратора. Шкловский обмякает и садится и долго не может отдышаться.
Публика аплодирует Шкловскому. Оратор посрамлен. Шкловский доволен. Открыто доволен.
– Назавтра все это я сказал бы по-другому. Я себя не знаю. Познаю и – удивляюсь.
Беседа могла начаться с мелочей, с быта, но она всегда выруливала к большому, всеобщему.
Наиболее частые темы (всегда новые, другие): Пушкин, Гоголь, Толстой, Достоевский, Болотов, монтаж в кино и в прозе, Маяковский, Марко Поло, Стерн, сюжет, Блок, Пастернак, Мандельштам, Эйхенбаум, Тынянов, Эйзенштейн, Довженко, киносценарии, Сервантес, Федотов, Якобсон, Поливанов, Якубинский, Шостакович, композиция книги, преодоление себя и утверждение себя, Олеша, Паустовский, Бондарин. Не перечислить. Он был набит до отказа материалами мировой литературы. Пласты знаний не слеживались. Они проникали друг в друга, диффузировали, спорили. Любая тема разворачивалась и раскатывалась каждый раз по-новому.
Он был сказителем. Импровизатором. Учиться у него было увлекательно. Он учил, не поучая. Он вовсе не учил. Но научиться у него можно было. Должно было научиться, нельзя было не научиться. Все было не затаенно, не зажато, а открыто, наглядно, непосредственно.

<Шкловский – оратор>

Мы долго, до приема в издательстве, ходили по городу. Предполагали к вечеру или наутро возвратиться в Палангу, но нас упросили принять участие в празднике открытия мемориальной доски на доме, где жил Янка Купала. Переименовывалась одна из улиц в районе Зверинца. Мы со Шкловским переглянулись и быстро согласились. Он любил резкие повороты судьбы, любил разрушать расписание. Это нас задержало в Вильнюсе еще на несколько дней.

<...>

Дружеский шарж Л.Озерова на В.Шкловского

Дружеский шарж Л.Озерова на В.Шкловского

Кратким и торжественным было открытие мемориальной доски, потом все переместились в район Зверинца, где одну из улиц назвали именем Янки Купалы. При нас же на угловом доме была прикреплена железная табличка с именем Янки Купалы на литовском и русском языках. Долгое пребывание на воздухе всех звало под кров. Этим кровом оказался зал в ресторане гостиницы «Вильнюс».
Хозяева – вильнючане и тетя Владя (вдова Я.Купалы В.Луцевич – Ред.) поставили на стол столько яств, что скатерти не было видно. Шли вперемежку литовские и белорусские бутылки и груды овощей, картошки-бульбы, мяса, фруктов. Недосказанное на воздухе было сказано здесь. После третьей рюмки захотел говорить Виктор Борисович Шкловский. Он начал издалека, потирал лысину, улыбался, брал разгон. Взяв разгон, он очутился на стуле. Рука поднята восторженно. Виктор Борисович, как видно, чувствовал себя оратором в Конвенте. Я несколько раз видел и слышал его в минуты, когда он был, что называется, «в ударе». Тост был патетический, в старинном духе, словно было новоселье лавки Смирдина или годовщина Лицея, одним словом – в стиле Золотого века. Помнится, Виктор Борисович предложил немедленно выпить за стихи Янки Купалы, которые будут жить в XXI веке. Восторженно выпили, толково закусили. Занятые серьезным делом, эпикурейцы молчали. Работали челюсти и руки.

<Полемист, но не проработчик>

Он шел на спор, самый резкий и дерзкий. Не любил праздных разговорчиков. Обожал, когда мысль задевала, царапала, застревала, как заноза. В повадке его было нечто от бунтаря и заводилы. Ему не сиделось на месте. А если ему самому сиделось, то его мысли не сиделось. Это состояние его мысли было физически выражено в его внешности.
Привычка к критической мысли не стала и не могла стать привычкой к проработкам, разносам, организованной травле, насаждавшимся в нашей литературе. Многие к ней привыкли, как к «осознанной необходимости». Шкловский не привык.

<Прерывистость словесной ткани>

Его стиль, его манера передает его натуру. На всем мета индивидуальности: Шкловский.
Он пишет без соединительных, вспомогательных, цементирующих, благообразных, благостных, закругленных предложений. Он не боится разрывов словесной ткани. Он намеренно ее рвет. Рвет, не стараясь скрепить ее цементом, клеем или слюной.
Его книги кажутся монтажами предыдущего с последующим. Он соединял, понимая, что в природе человека – сочетать и связывать.

<...> Несколько раз я присутствовал при работе Виктора Борисовича. Он быстро приступал к делу. От замысла к воплощению – один шаг, один миг. Он мог работать всегда. Готовность номер один. Мягким и незаметным был переход его от беседы к диктовке. Устная речь естественно перетекала в речь письменную. И снова – в устную.

<Несостоявшийся редактор>

В литературе и в кино Шкловский мог делать все. Он сказал мне однажды и больше никогда не повторял, сказал выразительно, мне запомнилось: «Меня проиграли как редактора. Я мог бы выпускать журнал. Один, без посторонней помощи. От передовой до хроники. Некоторые мои книги – крик о журнале и попытка им стать». Впрочем, в 20-е годы Шкловский сделал такую попытку. Он выпустил два номера журнала «Петербург», почти целиком созданные им, главным редактором. Эмигрировал, и издание прервалось. Вернулся, и оно не возобновилось.
Наша журналистика проиграла гениального редактора. Это я говорю от своего имени. Шкловский умел писать разное, и это разное он умел компоновать. И, скомпонованное, это разное обретало неповторимое единство.

<Как возник монтаж>

Он рассказывал мне, что в молодости протягивал шнур из угла в угол комнаты и вешал на него написанные на разноцветных полосах бумаги свои и чужие строки. Он ходил под этой бумажной лапшой и скатывал любую попавшуюся полосу. Читал ее и тут же продолжал развивать заданную ею тему. Затем снимал другую полоску и подкатывал только что оглашенный текст к ней. И развивал тему второй полосы и снимал третью. И так далее. Это огромное искусство на грани живой мысли и умелого монтажа.

<Стремление к афористичности>

В каждый период его жизни ему сопутствовал облюбованный им афоризм. Например, из Эйзенштейна: «Правда торжествует, но жизни не хватает». Или – библейское: «Время проходит. Нет, это мы проходим».
К одному и тому же афоризму добавлялись в разные дни и недели особые примечания. Примечания были из собственной жизни, исповедальные.
Он стремился к афористичности. Фраза его коротка. Этой краткой, лапидарной фразой он влиял на нашу прозу. Способы обработки и соединения словесных периодов, предложенные Шкловским, имели огромное влияние на современную прозу, в частности на эссеистику. Многих он уберег от гладкописи.

 

Рейтинг@Mail.ru
Рейтинг@Mail.ru